Выдающийся советский писатель Юрий Казаков (1927-1982) был человеком честности пронзительной. Он мне рассказывал, как носил свой первый серьезный рассказ «Некрасивая» по редакциям, где его дружно отфутболивали:
– Сидит такой мерзавец за столом и говорит: вы не финтите, вы пишите честно, как Павка Корчагин! – А я и не финчу, я и пишу как Павка Корчагин, без гроша, на совесть…
И уже в зените славы его душила какая-то детская обида за те унижения, что он вынес в начале своего литературного пути – особенно из-за этого бесконечно печального рассказа, переведенного потом на все языки читающего мира.
Он был другом моего отца, а потом нечаянно стал и моим близким другом – при всей разнице в годах и во всем прочем.
Однажды мой папа выпивал с друзьями у нас дома – и похвастал им, что я, ученик тогда музыкальной школы, играю здорово на пианино. Меня позвали в большую комнату к хмельной компании, среди которой был и Юрий Павлович, мой литературный кумир.
Он был заикой – из тех, чья эта заторможенная заиканием речь несла какое-то особое, мучительно извлекаемое на-гора значение. И когда я сел за пианино, он с этим заиканием спросил:
– Можешь, дружище, что-то из Рахманинова?
Я, возбужденный вниманием ко мне взрослой компании, дрожащими пальцами взял первый аккорд самой любимой прелюдии Рахманинова – но тут же был прерван каким-то диким воем Казакова:
– Подожди, постой! Не могу это слышать, с ума схожу!
Я, дав ему отдышаться, начал еще раз – и он снова с тем же воем полез на стенку его жгучих чувств.
С третьего раза я сыграл уже всю пьесу – вдруг охватившую меня какой-то новой глубиной, престранно отворенной в соплях и заиканиях моего пьяного кумира.
Отсюда и завязалась моя дружба с ним, зашибавшим в его юности деньгу контрабасистом в кабацких оркестрах.
В малом зале Дома литераторов был в свое время очень неплохой рояль. Я проникал в этот заветный дом, находил в буфете Юрия Павловича, истреблявшего себя по непонятной мне тогда причине лютой водкой, он садил меня за стол с тогдашними знаменитостями…
– Юра, вот ты все чернишь действительность своими окаянными рассказами. Ты скажи как на духу: ты Родину любишь?
– Люблю. Но странную любовью…
За спинами кипел кутеж той бурной писательской жизни, которая ушла сегодня навсегда:
– Я – Пушкин! А Пушкин – говно!
И после всей этой кутерьмы мы с ним удалялись в тот малый зал, где он садился в кресло первого ряда, а я за рояль…
Я на своей карьере пианиста еще раньше поставил крест – потратив с месяц на состязание с пластинкой Рахманинова. Я пробовал из кожи вон сыграть лучше него – но когда понял, что не могу, сказал себе: кому нужен пианист хуже Рахманинова?
А вот моему старшему другу оказался нужен. И мы с ним окунались с головой в этот взаимный омут утопического наслаждения: он страстно переживал мою игру, а я, благодаря его душевным всхлипам, выписывал немыслимые чудеса на клавишах…
После одного такого концерта на двоих он, с детства безотцовщина, излил передо мной такую страстно-горестную речь:
– Самое большое счастье человека – это иметь отца. Ты этого даже понять не можешь, потому что у тебя это было всегда – самая добрая душа на свете, кому можно сказать: па-па! па-па! А у меня никогда не было… Но у меня есть сын Алешенька – ты не представляешь, как я его люблю! Знаешь, у нас с ним был случай – мы с ним были на даче, вечером пошли погулять, он от меня убежал, я испугался насмерть…
И дальше он, в уже типичном для него алкоголическом угаре, со слюной на губах, сильно заикаясь, рассказал мне эту очень простую, но трогательную до слез историю… А сколько-то спустя я с изумлением прочел ее в журнале «Наш современник», слово в слово – это был один из последних его рассказов «Свечечка»…
В конце концов от спившегося Казакова отвернулись все друзья, для которых он стал невыносим. Но его предсмертная слава была огромной, его книги перевели на все мировые языки, он ездил с писательскими делегациями по всему миру…
Но что-то страшно грызло и заедало его изнутри…
Он принял на свою чувствительную грудь всю нашу бесконечно недолюбленную жизнь, пронзительно описанную им еще в его первом рассказе «Некрасивая» – о простой девушке, мечтавшей о непростой любви. Вот эта жизнь родной страны с ее дурными перекосами, сдается мне, и перелила, как стакан, его большое сердце.
Я с ним провел несколько дней и ночей незадолго до его смерти, когда он, бесконечно одинокий, приехал к нам на дачу – словно излить напоследок свою душу. Мой папа, гипертоник, уже не мог пить с ним круглые сутки – и мне достались его изумительные излияния, которые я, к сожалению, тогда не записал – и могу вспомнить теперь лишь фрагментарно.
В его глазах уже светились какие-то светлячки, обязанные двум бутылкам водки в день, но ничуть не ломавшие смысл и фактуру его речи.
«Мы, молодые, плывем по Волге на плоту, с утра выпили, видим на берегу большой деревянный дом – и стали хором читать стихи Ахматовой: «Река течет неспешно по долине, Многооконный на пригорке дом. А мы живем как при Екатерине, К обедне ходим, урожая ждем…» Еще выпили – и разрыдались. Причалили к какой-то пристани, бегом на почту, отбили телеграмму: «Ленинград, Анне Андреевне Ахматовой. Река течет неспешно по долине. Рыдаем. Обожаем»».
Еще в его долгих ночных рассказах мучительно сквозила тема о жене и матери.
С его простонародной мамой я познакомился сполна на одном приеме в его огромной даче в Абрамцево, подаренной ему советской властью за его считавшиеся антисоветскими рассказы.
Во главе стола – Юрий Павлович, мой папа и я; а дальше – французская делегация, приехавшая брать интервью с ним и заключать очередной договор на издание его книги.
Его мама вносит большую кастрюлю с вареной картошкой, имевшей еще самый натуральный, сладкий вкус – и накладывает из нее сыну, моему папе и мне, приговаривая: «Кушайте, милые, а то эти твари все сожрут…»
Меня тогда шокировал этот ее дремучий глас народа. Но много позже я понял: эта простонародная старуха-староверка насквозь читала в сердцах, кто друг, а кто примазался заради всякой конъюнктуры…
И вот в одно из этих ночных бдений он рассказал мне две подробные истории – о его маме и жене. Первая история была как гимн в честь женщины: великая самоотверженность, с которой мама отрывала все от себя, чтобы дать ему отучиться сперва в Гнесинке, потом в Литинституте и наконец встать на ноги.
Вторая – как его жена все отрывала от него, била по его самолюбию и по другим больным местам… Я даже не рискну повторить его болезненные откровения в адрес той жены, которую я знал очень хорошо, которая любила его без ума – но, знать, «не той любовью»…
Кстати на его похоронах, когда его гроб стоял в том же малом зале ЦДЛ, две эти женщины в черном чуть не подрались у изголовья этого самого, может быть, странного писателя земли русской…
Ну, а когда он выдал мне эти две взаимоисключающие версии на женский счет, я с изумлением спросил:
– Юрий Павлович, так женщина, по вашему – это все же хорошо или плохо?
Он, затруднившись лишь на миг, ответил:
– Женщина-мать – это восхитительно. Женщина-жена – это отвратительно…
У взметнувшегося до мировой славы Казакова брали интервью самые отпетые западные антисоветчики – но он не сказал им ни одного худого слова о нашей Родине. Как никогда не опозорился и ни одной холуйской похвалой в адрес «партии и лично» – не в пример другим советским классикам вроде Аксенова, ловко служивших сразу на два фронта…
Он вообще не любил поездки за рубеж – воспринимал их как некий лестный знак почтения к его лаврам, но не более того. Зато обожал ездить по русскому северу, архангельскому Приморью – о котором создал вдохновенный сборник очерков «Северный дневник»…
При этом советская власть, сперва обидевшая прекрасного писателя в лице ее казенных дураков, потом все же решительно опомнилась, воздав ему сполна. Его писательский авторитет на его излете был непререкаемым – все рецензии на его произведения были не просто похвальные, а похвальные в самой высшее мере.
А пил он, как я думаю теперь, от того «недуга бытия», что сразил много лучших русских душ, лишенных защитной кожицы, предохраняющей от нестерпимой, разрывающей тоски по совершенству, данному нам лишь в мечте…
А вы говорите – «совок». В сегодняшнем не-совке можно что-то подобное хоть издаля вообразить?
Комментарии